Познакомлюсь из саксонии selinger

Сэлинджер (fb2) | Флибуста

прозу от англо-саксонских хроник до современного сленга (10). кто из чистого любопытства познакомится с главой 12, действие. звучало в словах Даниеля Дефо "Ваш римско-саксонский-датско-норманский . Английский". На протяжении J.D. Salinger. Ronald Reagan The European Council evolved from the practice, dating back to , of organizing regular. Фемининный стиль коммуникации (англо-саксонский) от маскулинного в целом, по Salinger J. D. The Catcher in the Rye. New York, p.

Так, например, он вполне естественно и без всяких интонационных подмигиваний, хотя и умеренно, матерился. И вообще он любил слова. Я уже писал в очерке про Юза, как они оба меня удивили, когда принялись всерьез обсуждать проект экспедиции за словами: Он в м году вставил в стихотворение "Из Альберта Эйнштейна" переданное ему Вайлем выражение из нового молодежного сленга "ломиться на позоре". Словарь у него очень богатый: Деловито звонил спрашивать названия растений у Нины, когда сочинял "Эклогу летнюю".

Вообще любил знать названия вещей. Мы с Ниной уезжали, навестив его в Саут-Хедли весной го года, и я пожаловался, что машина стала барахлить — мотор глохнет, когда останавливаюсь на красный свет.

Он сказал с видимым удовольствием: Потом посоветовал проверить "коробку скоростей". Потом — сказать механику, чтобы проверил "трансмиссию". Мы уже отъезжали, а он кричал вдогонку: Кошки и мышь Совсем уж своеобразное, из детских семейных привычек сохранившееся в речевых манерах, было говорить: Говорить "мяу" вместо "до свиданья" или как выражение сильного чувства, когда был растерян, смущен или взволнован. В тот же приезд мы стали случайно свидетелями телефонного разговора, который очень сильно смутил и взволновал.

Вначале "мяу" звучали не слишком часто, потом, по мере получения все более обескураживающих сведений с другого конца провода, его вопросы и реплики стали все чаще звучать как "Мяу? Ну, мяу…", а под конец драматической беседы слились в отчаянное: Летом года я делал предварительную разборку архива Бродского.

Осиротелый старик, кот Миссисипи прыгал на стол, укладывался на рукопись, пахнущую хозяином, и тут же крепко засыпал. Заснув, он пускал слюнку, но я не решался его согнать, поскольку догадывался, что он имеет больше прав на эти бумаги, чем. Если будущим исследователям творчества Бродского попадется в черновике расплывшееся пятно, знайте — это кот наплакал.

Бродский разделял распространенное заблуждение, что в кошачьем имени должен быть звук "с" см. Его ленинградскую кошку звали Оська. После переезда Бродского в Бруклин Миссисипи по семейным обстоятельствам был оставлен в Гринвич-Виллидж у соседки и многолетнего друга Маши Воробьевой. Маша рассказывала, что в ночь смерти Иосифа Миссисипи метался по квартире и плакал.

Я в телепатию не верю, но теперь Маша тоже умерла и я рассказываю вместо. Будучи большим кошколюбом, Иосиф серьезных стихов о кошках не писал так же, как в его зрелом творчестве нет стихов, посвященных любимому городу. Благодаря конкордансу Татьяны Патеры мы знаем, что коты, кошки и котофеи упоминаются в его стихах почте вдвое реже, чем псы и собаки Зато он сильно отождествлялся с кошками. Умело, почти автоматически, рисовал толстых котов вместе с подписью, надписывая книжки.

Я пробудился весь в поту: Будет, — Ужо тебе прищемят хвост". Это шестистишие — почти полностью коллаж: Так же в блаженный момент, запечатленный в "Набережной неисцелимых", он ощутил себя котом, съевшим рыбку и мурлыкающим на солнышке. Но в стихотворении, выстроенном как формула собственной судьбы, "Письмо в оазис", он делает сытым котом своего оппонента, а себя мышью в пустыне, "подспудным грызуном словарного запаса". Мышь — один из самых заметных постоянных образов в стихах Бродского.

Мне сдается, что мышь-преступница пришла из лубочной картинки, но это из области домыслов, а папе явно нравилось просто неожиданно точное описание ночной пробежки мыши, торопливой, как будто чувствующей, что в чем-то виновата. О мышах у Бродского многие писали.

Полухина, Стрижевская — о мышах Аполлона по давней статье Волошина. Иосиф обычно умело уклонялся от комментирования собственных стихов, да я и не приставал особенно, но о мышах у нас однажды был разговор в Энн-Арборе.

Он сказал, что дело в фонетическом сходстве слов "мышь" и "мысль", а также "грядущее" и "грызущее". Я тогда как раз много читал про "Слово о полку Игореве" и поспешил сообщить, что "мысь", которая "растекается по древу", на самом деле не мышь и не мысль, а белка, но это Иосиф пропустил мимо ушей. Дело было все-таки в фонетике. Один из последних, анекдотов, которым он поспешил поделиться со мной по телефону, был про грузин, несущих убитого медведя.

Анекдот ему нравился, потому что поворачивался на приятном слове. Но с особым наслаждением, усиленно артикулируя каждый из трех звуков, он говорил: И употреблял его неожиданно — в качестве эпитета для характеристики милого ему типа интеллектуальной женщины, чаще всего некрасивой с обывательской точки зрения.

Иногда "мышь" с одобрением говорилось и о мужчинах. И имя своего дружка Барышникова он переделывал в "Мыша", "Мыш". Все-таки здесь в первую очередь дело не в парономазии, не в интертекстах и не в мифологическом субстрате, а в каких-то чувственных резонансах — "праздник носоглотки".

Сон на воскресенье Прийти на лекцию было надо, потому что молодой лектор — знакомый знакомых. Он говорит об экзистенциализме, и довольно интересно. Не на чем писать. В руках блокнот, но все страницы исписаны. Подходит Иосиф и озабоченно спрашивает: Опять сосредоточиваюсь на стихотворении.

Оно — про облако, которое ползет издалека — напоминая старика — потом рассеивается клочками — куда ни кинь — нет, это для рифмы, нужно по-другому, чтобы сохранился такой удачный конец — остается только солнце и синь. Нет, все не так, слишком простенько.

Если присмотреться, облако ползет, как танк. Помню — нет, слышу — взлязгивает железяка — взвизгивает собака. Ага, теперь голова старика, потом уж клочки и сияющая синь. В этом сне я на самом деле пытался сочинять стихи Иосифа — "Облака".

Резкость Вслед за этим вспомнил — из разговора с Иосифом: Иногда он бывал очень резок, не столько от грубости, сколько от отчаяния. Как-то мне принялась звонить одна несчастная психопатка, безнадежно влюбленная в Иосифа. Она будила меня в три часа ночи и начинала нудно советоваться — покончить ей с собой прямо сейчас: Ненавидя ее, но боясь, что дура в самом деле наложит на себя руки, я до четырех, до полпятого дремал с трубкой у уха, время от времени бормоча что-то утешительное.

На третью или четвертую ночь я в конце концов спросил: Смешной сон на Он говорит со смешанной грустью и досадой это та интонация, с которой в нашем последнем разговоре он жаловался на рецензию Кутей: Я, стараясь переменить разговор и в то же время утешительно намекнуть на некоторые преимущества загробного существования, спрашиваю: Потомки и современники Когда готовился к переизданию второй том "Сочинений Иосифа Бродского", Иосиф внес кое-какие поправки, где-то вдруг припомнил пропущенные строки, добавил посвящения, но главное, много стихов повыкидывал, к большому огорчению редакторов.

В печать второй том отправлялся уже после его смерти, и убрали из него только семь стихотворений, остальное редакторы отстояли как "очень важное и многократно печатавшееся".

Я, в общем-то, на стороне редакторов, хотя и не разделяю нежного отношения старых друзей к раннему, вулканически обильному творчеству Бродского. Там сравнительно мало хороших стихотворений, много замечательных пассажей, строк, слов в потоке подражательного, не всегда внятного, не всегда грамотного текста.

В основном оно филологически ценно — как литературная биография: После года все написанное Иосифом безупречно. Здесь мы сталкиваемся с проблемой, так драматически сформулированной Баратынским: Судьба не только Баратынского, но и самого Пушкина и всех получивших раннее признание, но не успевших умереть совсем молодыми русских поэтов нашла отражение в этой формуле.

Новый поэт приходит со своим новым мироощущением, новым голосом, который звучит дико и невнятно для большинства в старшем поколении, но находит горячий отклик среди сверстников поэта. Они наизусть заучивают "Руслана и Людмилу", "Эдду", "Ни страны, ни погоста…". Они следуют за своим поэтом, но никогда до конца.

Поэт становится старше и пишет все лучше, оставаясь самим. Читатель становится старше вместе с поэтом, но его энтузиазм остывает с возрастом. Он по-прежнему узнает знакомое необщее выражение в стихах своего поэта, но ему, читателю, оно уже слишком знакомо, ему достаточно стихов, что он смолоду полюбил и запомнил. Он их любит, потому что любит свою ушедшую молодость, с которой они сплавлены.

Что ж до новых вещей, он с грустью говорит о поэте: А то и со злорадством "Исписался". Другое дело — потомки. Поэтов прошлого мы читаем не в хронологической последовательности, как их современники, а начиная с самых зрелых вещей: Мы несравненно выше ценим стихи "Сумерек" Баратынского и "Вечерних огней" Фета, чем их утренние вещи.

Это, с разной степенью драматизма, относится ко всем нашим поэтам, за исключением разве что Тютчева, которому удалось, невольно, обмануть обычную поэтическую судьбу [7]. Цветаева В первой половине мая года мы несколько раз говорили по телефону, и каждый раз Иосиф возвращался к Цветаевой.

Он получил из "Руссики" нью-йоркский книжный магазин-издательство второй том цветаевского пятитомного собрания "Стихотворения и поэмы". Для первого тома его просили написать предисловие, но вместо предисловия он написал разбор "Новогоднего", стихотворения Цветаевой на смерть Рильке, первую из его безудержно разрастающихся explications des textes [8]. Второй том его огорчил. Он говорил об этой книге так, словно бы речь шла не о том, как изданы старые и давно знакомые тексты, а как будто получил новую книгу от Цветаевой, открыл, начал читать и досадовать: И в следующем разговоре: Цветаева знала сама, что делала.

Печатала только лучшие стихи. А это действительно второй сорт, третий сорт. В отличие от Бориса Леонидовича". Во втором томе — "Версты" обе книгистихи из книги "Психея", "Стихи к Блоку", "Лебединый стан", "Ремесло" и большой раздел "Стихи, не вошедшие в сборники".

Пишет замечательно, и вдруг, рядом, полная катастрофа. Совершенно потрясающее "Я — страница твоему перу…", а рядом бог знает. Она сама печатала только эти восемь строк". При этом надо помнить, что Цветаеву Иосиф безоговорочно считает лучшим поэтом XX века. Не лучшим русским поэтом, лучше даже Ахматовой и Мандельштама, а лучшим в мире.

Почему он так думает, он сполна объяснил в соответствующем разговоре с Волковым. Мне кажется, что просматривая для переиздания собственный второй том, он вспоминал о том втором томе, Цветаевой.

Обычные дела — как познакомились? Мои незамысловатые ответы он потом добросовестно процитировал. Не знаю, чем уж я произвел такое не-американское впечатление на Джеймса Атласа, но потом, разговаривая с Иосифом, он спросил, а не лучше бы было Лосеву остаться в Советском Союзе.

Это я прочитал в статье Атласа. Отношение Иосифа к перемещению в Америку и вообще за границу, как и все у него, своеобразно. У интервьюеров это был, естественно, стандартный вопрос: И его ответ стал стандартным: Америка — это только продолжение пространства.

Я бы никогда не мог так сказать. Для меня действительно существует граница. По одну сторону ее родное пространство, а по другую совсем другое. Одной из самых привлекательных сторон эмиграции для меня была именно новизна, незнакомость, странность, "иностранность" окружающего пространства. Мне всегда хотелось не упустить ни капли этой новизны, и даже теперь, прожив в Америке тридцать лет, я изредка испытываю радостное удивление — неужели это действительно я, своими глазами вижу эту чужую землю, вдыхаю незнакомые запахи, разговариваю с местными людьми на их языке?

Уже в самом начале американской жизни я боялся, как бы не привыкнуть слишком скоро, не утратить этого приятно возбуждающего интереса к незнакомому миру. Однажды поздней осенью го или зимой го, то есть прожив в Штатах уже с полгода, я с необыкновенной остротой и восторгом испытал это чувство приключения. Кажется, это был первый раз, когда я должен был лететь куда-то по делам.

Проффера пригласили выступить на конференции Американского союза гражданских свобод в Айова-Сити а он сосватал на это дело. Перед рассветом я сидел на остановке, ждал автобуса в аэропорт. Было холодно и еще темно.

Владимир Набоков: “Джеймс Джойс “Улисс” | ბურუსი - BURUSI

Длинные американские машины еще не слишком густым потоком неслись по шоссе. А в небе были еще видны звезды и много быстро движущихся огоньков — самолеты. Ярко и неподвижно светились большие неоновые вывески магазинов.

Этот мир яркого ночного света и почти бесшумного быстрого движения показался мне захватывающе чужим. Я захватил с собой несколько писем, на которые надо было ответить. И вот при свете уличного фонаря я стал писать Довлатову. Он тогда прицеливался к отъезду и просил рассказывать ему о жизни в Америке.

И я постарался описать, подробнее, чем здесь, что я вижу и чувствую в этот предутренний час на окраине Энн-Арбора. Недели через четыре он прислал 2 смешное письмо, сварливо выговаривал мне за ненужные сентименты. Писал, что его интересует не это, а "сколько стоят в Америке спортивные сумки из кожзаменителя".

Но мое литературное дарование скромнее, а психика устойчивее. Иосиф в стрессовых ситуациях говорил, что у него "психика садится". Краснел, жадно выслушивал даже самые банальные утешения и советы, хватал рукой лоб и, более странным жестом, сжимал рукой нижнюю челюсть и норовил подвигать из стороны в сторону.

Но психом он не. Для этого у него был слишком мощный ум. Он сам себя научил справляться со стрессами. Это была интеллектуальная, рациональная, аналитическая операция. Он смотрел на себя со стороны, как Горбунов на Горчакова или Туллий на Публия. И принимал решение — что надо делать, чтобы не сорваться в истерику или депрессию.

На суде в Ленинграде применил "дзен-буддистский" прием — снять проблему, дав ей имя и обессмыслив частым повторением этого имени "Бродскийбродскийбродскийбродский…". При переезде в Америку он приказал себе думать: Вот еще какая тут между нами разница. Меня в определенный момент, жизни непреодолимо потянуло туда, а Иосифу если когда и хотелось бежать, то оттуда. Нет, конечно, и мне невыносимо обрыдло жить там, где я жил, той жизнью, которой я жил. Все и началось с того, что я стал физически ощущать омертвелость нашего красивого города.

Но вслед за этим навалилось то, что один старый литературовед называл "пушкинской тоской по загранице". Wohin, wohin, wo die Zitronen bltihen! He то чтобы обязательно Zitronen, но wohin. А Иосифа ведь в м году выставили. В ту пору он был бы рад съездить за границу, но только съездить, не уезжать насовсем. Были у него, конечно, и моменты, когда ему хотелось свалить. Я имею в виду не инфантильный план угона самолета из Самарканда. Волков у него спросил, бывало ли у него острое желание убежать из России.

Мне тогда, помню, хотелось бежать куда глаза глядят. Прежде всего от стыда. От того, что я принадлежу к державе, которая такие дела творит. Потому что худо-бедно, но часть ответственности всегда падает на гражданина этой державы" [9].

Я удивляюсь, может быть, в глубине души и завидую таким чувствам, но я их никогда не испытывал. Слово "держава" мне само по себе неприятно: Это слово ассоциируется у меня с Держимордой, с "держать и не пущать", с "держи его! Я подозреваю в заемных чувствах тех, кто подражает алкогольному басу актера Луспекаева: Актер был хороший, да вот держава сомнительна. Мне по душе не пудовый патриотизм, а легкая речь Карамзина: Помимо заметки в "Эхе", явившейся для меня полным сюрпризом, я по пальцам могу перечесть высказывания Иосифа о моих стихах, да что по пальцам — едва ли не по ушам.

Один раз, вернувшись из Парижа, он сказал не от себя, но с удовольствием: Ну, это я и так. Если бы не Марамзин да они, я, может быть, и не начал никогда печататься.

mērces makaroniem Воздушные отопители

В начале х я как-то приехал к Иосифу на Мортон-стрит, и он попросил: Иосиф валялся на диване, я сидел в кресле и читал. Я не люблю читать вслух свои стихи, хотя, читая Иосифу, испытывал меньше неловкости, чем обычно. Я начал с "Земную жизнь пройдя до середины…". При звуке терцин Иосифу сразу стало очень нравиться. Он даже как-то выразил свой восторг, который, однако, потускнел, когда я перешел от первой части ко второй, и совсем испарился к третьей.

Потом я прочитал стихотворение, которое мне самому тогда нравилось, казалось картинкой, восстанавливающей мимолетный момент петербургской жизни в начале XIX века: Название — вычитанный где-то старинный перевод определения демократии. Он меня удивил, потому что показался на редкость точным, что необычно для нашего плохо приспособленного к дефинициям, уклончивого языка: Вот и Иосиф сухо сказал: А про "ПБГ", который кончается: Но это он зря, это недурное стихотворение.

Книжки свои я ему посылал, а просто новые стихи только изредка, если он просил. В последний раз в м году довольно большую подборку, по поводу которой он позвонил и сказал: Занятно, что как раз это стихотворение было ошельмовано в московской газете "Культура". Даже карикатура нарисована — автор условный — как я выгляжу, карикатурист не знал в смирительной рубашке; смысл в том, что стишок — полный бред. В тексте этого стихотворения продернута пунктиром крылатая фраза Горация "Сладко и почетно умереть за отчизну…".

Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что цитата из Горация настроила Иосифа в пользу этого стихотворения, как некогда терцины навострили его благожелательное внимание к другому. Не раз, конечно, я посылал ему открытки по разным поводам с соответствующими комическими стишками, дарил книги с такого же рода надписями, но в памяти только один такой стишок, который его развеселил.

Нью- йоркское издательство при букинистическом магазине "Руссика" задумало издать трехтомник Бродского. Иосиф попросил меня быть редактором- составителем. Делалось это с неэмигрантским размахом — Иосифу предлагался гонорар двадцать тысяч долларов и проценты от продажи, мне за составление и предисловие — пять; в конце концов все сорвалось, хотя мои пять тысяч мне заплатили. На каком-то этапе я приехал к Иосифу, чтобы вместе пройтись по составу сборника. В какой-то момент Иосиф стал уговаривать меня взять половину его гардероба.

Я уже говорил об этом: А ведь были и получше. Например, однажды по-дороге в Нью-Йорк я за рулем сочинял частушки: Чтой-то сердце ёк да ёк, еду к Ёсифу в Нью-Ёрк.

И наслушаюсь поэм, По дороге я заезжал к Алешковскому: Побывал в гостях у Юза — между ног висит обуза. Вот обуза так обуза — эко вывесилось пузо! Иосиф написал предисловие к сборнику стихов Кублановского.

Вообще-то стихи Кублановского, когда они попали в "Ардис" в м году, ему понравились, а мне и еще. Но предисловие, как мне показалось, он вымучил, не знал, чего бы еще написать, и придумал вот такой выверт: Стихотворениям, собранным в эту книгу, суждена жизнь не менее долгая, чем соседям их автора по алфавиту". Я отправил ему стишок: Апофеозом мыльной темы является странствующее мыло; в конце концов, этим мылом Блум вымоет дома руки. В главе 2 части II читающий не в первый раз обнаруживает зарождение темы, проходящей через всю книгу: В Дублине результаты состязания станут известны через час, в четыре.

Эти скачки с этими лошадьми имели место в так называемой действительности. Многие дублинцы ставят на четырех участников: Рассмотрим эволюцию этой темы в романе. Она зарождается, как я сказал, в конце второй блумовской главы: Вы не покажете на минутку? Фу ты, опять усы сбрил. Длинная, холодная верхняя губа. Пальцы Бэнтама Лайонса, желтые, с чернотой под ногтями, развернули газету. Ему бы тоже помыться. Доброе утро, вы не забыли воспользоваться мылом Пирса? Он шелестел мятыми страницами, ерзая подбородком туда-сюда по тугому воротничку.

От такого воротничка волосы будут лезть. Оставить ему газету, чтоб отвязался. Постойте, — бормотал Бэнтам Лайонс. Внезапно Бэнтам Лайонс поднял на него глаза, в которых мелькнуло хитрое выражение.

Бэнтам Лайонс, с тем же выражением в глазах, поколебался минуту — потом сунул раскрытые листы обратно мистеру Блуму. Едва не бегом он двинулся в сторону Конвея. Что нам следует отметить в этом отрывке, помимо прекрасной техники потока сознания? Блум не только безразличен к скачкам Золотого кубка, но и не подозревает, что его фраза была истолкована как подсказка. Теперь посмотрим на развитие этой темы.

Эту подсказку случайно слышит Блум. В два часа он зайдет перекусить и окажется за стойкой рядом с безмозглым малым по прозвищу Флинн Длинный Нос, с жаром обсуждающим программу скачек: Вот уж где олух царя небесного. Сказать ему на какую лошадь Ленехан? Пойдет, еще больше проиграет.

У дурака деньги не держатся. Как бы это он целовал женщину со своим насморком. Хотя может им это нравится. Нравится же когда колючая борода. У собак мокрые носы. В гостинице Городской герб у старой миссис Риордан был скай-терьер, у которого вечно бурчало в брюхе. Молли его ласкала у себя на коленях.

Ах ты собачка, ты мой гавгавгавчик! Вино пропитывало и размягчало склеившуюся массу из хлеба горчицы какой-то момент противного сыра. Лучше его чувствуешь когда не хочется пить. Конечно это ванна так действует. Потом можно будет часов в шесть. Тогда уже будет. Вслед за Блумом в трактир заходит Бэнтам Лайонс и намекает Флинну, что он знает вероятного победителя и ставит на него пять шиллингов, но Рекламу он не упоминает, а лишь говорит, что эту подсказку получил от Блума.

В конторке букмекера, куда заглядывает спортивный редактор Ленехан, чтобы выяснить шансы Короны, он встречает Лайонса и отговаривает его ставить на Рекламу.

Телеграмма с результатами появится с минуты на минуту. Теперь посмотрим, как все это роковым образом отразится на Блуме, который нисколько не интересуется Золотым кубком. Блум выходит из кабачка Кирнана и с миссией милосердия касательно страховки его покойного друга Падди Дигнама направляется к зданию суда; в кабачке Ленехан замечает: А он ставил на Рекламу и побежал сейчас загребать сребреники.

На что хочешь бьюсь об заклад, он сейчас загребает сто шиллингов на свои. Единственный во всем Дублине, кто сорвал куш. Поставил на темную лошадку. С удовольствием анонимный рассказчик наблюдает свару, завязавшуюся после того, как хулиган называемый в главе Гражданином бросает в Блума жестянку из-под печенья.

И в предпоследней главе книги, где Блум наконец приходит домой, мы отметим две вещи: Одна из его главных черт — доброта к животным, доброта к слабым. Хотя на завтрак в тот день он с удовольствием съел внутренний орган меньшего брата — свиную почку и хотя он ощущает голод при мысли о дымящейся, горячей, густой сладковатой крови, но, несмотря на эти несколько грубые вкусы, он испытывает глубокое сострадание к притесняемым животным.

Отметьте его доброе отношение за завтраком к своей черной кошечке! Он нагнулся к ней, упершись ладонями в колени. Также отметьте участливое отношение к собакам — к примеру, когда по пути на кладбище он вспоминает Атоса, собаку покойного отца: Блум обнаруживает чуткость к зоологическим эмблемам жизни; в художественном и человеческом плане он здесь не уступает Стивену, сочувственно наблюдающему за собакой на пляже Сэндимаунта.

Когда, после встречи с Маккоем, Блум проходит мимо извозчичьей стоянки, его охватывает жалость и нежность при виде кляч, понуро жующих овес. Их выпуклые оленьи глаза смотрели на него, когда он шел мимо, среди сладковатой овсяной вони лошадиной мочи.

Плевать им на все, уткнули длинные морды в свои торбы, знать ничего не знают и забот никаких. Слишком сыты, чтоб разговаривать. И корм и кров обеспечены. Что ж, может, они и так счастливы. На вид славная, смирная животинка. Блум разделяет курьезный интерес Джойса к мочевому пузырю. Исполненный сочувствия к животным, он даже кормит морских чаек, которых я лично считаю неприятными птицами с глазами пьяниц. В книге есть и другие примеры доброты Блума по отношению к животным.

Во время прогулки перед вторым завтраком он обращает внимание на стаю голубей возле здания Ирландского парламента. Интересно, что сама тональность наблюдения: Прозрачный, логичный Джойс, читателю легко следить за мыслями Блума. У бань на Лейнстер-стрит Блум сел в трамвай, идущий на восток, к дому Дигнама, Серпентайн-авеню, 9, расположенному к юго-востоку от Лиффи.

От этого дома двинется похоронная процессия. Вместо того чтобы сразу отправиться на запад, к центру Дублина, а оттуда к северо-западу, на Гласневинское кладбище, процессия движется через Айриштаун, сворачивает на северо-восток, а затем на запад.

По прекрасному старому обычаю тело Дигнама провозят сначала по Трайтонвилл-роуд через Айриштаун на север от Серпентайн-авеню и только после проезда по Айриштауну сворачивают на запад по Рингсенд-роуд, Нью-Брансвик-стрит и затем через Лиффи на северо-запад, к кладбищу в Гласневине.

С десяток провожающих; среди них на заднем сиденье четырехместного экипажа — Мартин Каннингем, добрый, мягкий человек, рядом с ним — Пауэр, необдуманно говорящий о самоубийстве в присутствии Блума, и напротив них — Блум и Саймон Дедал, отец Стивена, чрезвычайно остроумный, свирепый, одаренный старик с причудами.

Действие в этой главе не представляет трудности для чтения.

Сэлинджер (fb2)

Я хотел бы обсудить лишь некоторые темы. Отец Блума, венгерский еврей о его самоубийстве упоминается в этой главеженился на ирландке Элин Хиггинс, по отцовской линии происходящей от католиков-венгров и от протестантов — по материнской; так что Блум был крещен в протестантской церкви и лишь позднее стал католиком, чтобы жениться на Мэрион Твиди, тоже смешанного, ирландско-венгерского происхождения. В родословной Блума числится также белокурый австрийский солдат. Несмотря на эти осложнения, Блум считает себя евреем, и тень антисемитизма постоянно висит над ним на протяжении всего повествования.

В любой момент его могут задеть или оскорбить даже приличные в других отношениях люди. Блум для них чужак. Изучая этот вопрос, я обнаружил, что в году — время действия нашего дублинского романа — количество евреев, проживавших в Ирландии, составляло около четырех тысяч при населении в четыре с половиной миллиона.

Большинство людей, с которыми Блум встречается в этот опасный день, придерживаются диких либо вполне распространенных предрассудков. В экипаже по дороге на кладбище Саймон Дедал глумится над Рувимом Дж. Доддом, еврейским ростовщиком, чей сын едва не утонул. Блум стремится рассказать эту историю первым, чтобы подать ее в должном виде и избежать оскорбительных намеков.

Тема расовых гонений преследует Блума: Синхронизация — скорее прием, нежели тема; Джойс пользуется им с большим искусством: Свернув с Трайтонвилл-роуд на Рингсенд-стрит, экипаж с четырьмя пассажирами нагоняет Стивена Дедала, сына Саймона, чей путь от Сэндикоув в редакцию газеты почти совпадает с маршрутом похоронной процессии.

И дальше, на Брансвик-стрит, недалеко от Лиффи, как раз, когда Блум размышляет, что днем придет Бойлан, Каннингем замечает того на улице, и Бойлан принимает приветствия попутчиков Блума.

Зато человек в коричневом макинтоше — это тема. Среди эпизодических персонажей книги он представляет особый интерес для читателя Джойса, ибо нет нужды повторять, что каждый новый тип писателя порождает новый тип читателя; каждый гений плодит новые полчища бессонных. Совершенно особый эпизодический персонаж, которого я имею в виду, — это так называемый человек в коричневом макинтоше, который одиннадцать раз возникает в книге, но всякий раз без имени. Насколько мне известно, комментаторы его личность не установили.

Посмотрим, сумеем ли мы опознать. Впервые его видят на похоронах Падди Дигнама, его никто не знает, появление его внезапно и неожиданно, и весь день мистер Блум будет возвращаться к этой маленькой, но свербящей загадке: Вот как он появляется на похоронах. Пока могильщики ставят гроб носом на край могилы и подводят снизу веревки, чтобы опустить его в яму, Блум думает о мертвом Дигнаме.

Поток мыслей принимает новое направление: Нет правда кто хочу знать. Нет, грош я дам за то чтоб узнать. Эта мысль застревает, и вскоре он пересчитывает немногих провожающих. Чудик в макинтоше тринадцатый. И откуда он выскочил? В часовне не было, за это я поручусь. Мысли Блума переключаются на другое.

Так кто же этот долговязый, что возникает как будто из воздуха в тот самый момент, когда гроб Патрика Дигнама опускают в могилу? В конце церемонии Джо Хайнс, репортер, который переписывает присутствующих на похоронах, спрашивает Блума: Куда же он делся? Хайнс думает, что Макинтош — имя незнакомца. Куда же тот испарился? Ну что же из всех. Ка е два эль. Господи, что с ним сталось?

В самом конце главы 7 части II — главы, где основным приемом становится синхронизация действий различных людей на улицах Дублина около трех часов дня, мы находим еще одно упоминание о загадочном человеке. Что нового здесь добавляется для разгадки? Да, этот человек существует, в конце концов, он живой индивидуум, он беден, он проходит легкими шагами, надменностью и отчужденностью движений он несколько напоминает Стивена Дедала.

Но он, конечно, не Стивен. Вице-король — ему не препятствие, Англия не может повредить. И в то же время легкий, как призрак.

Кто же он такой? Следующее упоминание появляется в главе 9 части II. Кабачок Кирнана, где анонимный хулиган, именуемый Гражданином, и страшная собака донимают мягкого, любезного Блума.

Нежно и серьезно что возвышает его над собственной приземленностью в других частях книги еврей Блум говорит: Вот в этот день. Оскорбления и ненависть — это не жизнь для человека. Между прочим, это основа философии Л. Простаки из кабачка понимают любовь как любовь физическую. Из череды разнообразных утверждений: Герти Макдауэлл любит парня с велосипедом. Нечто поэтическое добавилось к его образу.

Но кто он, этот человек, появляющийся на страницах книги в критические моменты, — что он символизирует: В конце сцены мастурбации на пляже глава 10во время фейерверка Блум вспоминает Человека в Коричневом Макинтоше, которого он видел возле могилы.

И в главе 11, между сценой в родильном приюте и фарсом в доме терпимости в одиннадцать часов, прямо перед закрытием кабачка человек-загадка на мгновение возникает там из алкогольных паров: Из какой помойки он шмотье вытащил? А чем это он разжился? Знакомы ль вам те рваные носки? Никак голодраный гриб из Ричмонда? Он думал, у него хер свинцовый. Мы его звали Бартл-Хлебожор. Прежде, о сэры, это был почтеннейший обыватель. Оборванец бедный жил, он сиротку полюбил. Но она от него сбежала.

Перед вами несчастный покинутый. Макинтош, скитающийся в диких каньонах. Где легавые дело крант. Видал его сегодня на погребении? Что, кореш какой дал дуба? Человек в коричневом макинтоше вдруг появляется в борделе — глава 12, где гротескно изображены скачущие мысли Блума: Эту главу не следует принимать всерьез, равно как и краткое явление Блуму Человека в Коричневом Макинтоше, который осуждает его за то, что он сын христианки: Это — Леопольд Макинтош, известный поджигатель.

В этом же кошмаре дед Блума Липоти Леопольд Вираг плотно запакован в несколько пальто и поверх всего одет в коричневый макинтош, очевидно позаимствованный у человека-загадки. И наконец, в следующей главе, написанной в форме вопросов и ответов, встречается такой: Знаем ли мы, кто он? Ключ к разгадке — в главе 4 II части — сцена в библиотеке. Стивен говорит о Шекспире и утверждает, что великий писатель сам присутствует в своих произведениях. Человек в Коричневом Макинтоше, проходящий сквозь романный сон, — это сам автор.

Блум мельком видит своего создателя! Среди прочих — Блум, он пришел разместить рекламное объявление для Алессандро Ключчи: Позже, в главе 5, Блум отправится в Национальную библиотеку за рисунком: В редакцию заходит Стивен с письмом Дизи о ящуре, но Джойс не сводит его с Блумом. Однако Блум мельком видит Стивена. В редакции промелькнут и другие дублинцы — среди них вернувшийся с кладбища вместе с Блумом отец Стивена.

Много газетчиков, и в их числе Ленехан со своей загадкой: Разделы этой главы имеют комические заголовки, пародирующие газетные. Глава представляется плохо сбалансированной, а вклад Стивена — не слишком остроумным.

Вы можете бегло просмотреть. Улицы к югу от Колонны Нельсона. Блум и несколько случайных встречных. От Колонны Нельсона Блум идет на юг, к реке. Потому что для раздающего листки рука — это просто рука, в которую надо нечто вложить; то, что она принадлежит мистеру Блуму, — не существенно. Блудный сын… Кровь агнца… Небыстрые ноги уносили его к реке, читающего. Ты обрел ли спасение? Все омыты в крови агнца.

Бог желает кровавой жертвы. Рождение, девство, мученик, война, закладка здания, жертвоприношение, всесожжение почки, алтари друидов. Блум отправляется в город закусить и возле Аукционов Диллона видит сестру Стивена: После смерти матери Стивен и четыре его сестры бедствуют, а отец, старый эгоист, похоже, и в ус не дует. В руке он все еще держит листок, полученный от человека из АМХ. Блум комкает листок и бросает его с моста, чтобы поглядеть, кинутся ли на него чайки.

Чайки оставляют листок без внимания. Давайте бегло проследим судьбу темы Илии, судьбу этого клочка бумаги на протяжении трех глав. Его бросили в струистую Лиффи, и он становится инструментом, отмечающим ход времени. Он пускается в путешествие по реке примерно в половине второго и движется на восток к морю. Час спустя, легко покачиваясь, он плывет по реке под Окружным мостом, в двух кварталах к востоку от отправной точки: Наконец, в начале четвертого он достигает Дублинского залива: Цепочка людей, одетых в белое, на каждом — по две рекламные доски, медленно движущаяся навстречу Блуму около Уэстморленд-стрит, — еще одна синхронизирующая тема.

Блум удручен грядущей изменой Молли, но ум его сейчас занят рекламой. На писсуаре он видит табличку: Какой-то весельчак приписал в рифму: Это заставляет Блума встревожиться: Люди-сандвичи, рекламирующие писчебумажную лавку Уиздома Хили, еще не раз появятся на страницах книги.

У Блума они ассоциируются со счастливым прошлым, когда он работал у Хили в первые годы после женитьбы. В той же главе 5, направившись перекусить к югу от центра, Блум встречает свою старую любовь Джозефин Пауэлл, теперь миссис Денис Брин. Она рассказывает ему, что какой-то шутник прислал ее мужу издевательскую открытку: Блум меняет тему и спрашивает миссис Брин, случается ли ей видеть миссис Бьюфой. Во время разговора с миссис Брин Блум даже вспоминает фразу из.

Узнав, что Майна Пьюрфой находится в родильном приюте и у нее трудные роды, сострадательный Блум решает ее навестить и осуществляет это через восемь часов в главе Одно влечет за собой другое в этой изумительной книге. Встреча с Джозефин Пауэлл, ныне миссис Брин, всколыхнула мысли Блума о счастливом прошлом, когда он впервые встретился с Молли, и нынешнем горьком и неприглядном настоящем. Блум вспоминает недавнюю ночную прогулку, когда он, Молли и Бойлан шли по берегу Толки в окрестностях Дублина.

Перемена в Молли, перемена в их любви произошла лет десять назад, после смерти их мальчика, прожившего всего несколько дней. Блум думает подарить Молли подушечку для булавок, может быть на ее день рождения, 8 сентября. Слово обрывается, показывая, как это происходит. Но он не может помешать ее роману с Бойланом. Блум заходит в столовую Бертона, но там шумно, людно, грязно, и он собирается уйти. Не желая никого обидеть, даже противного Бертона, добродушный Блум нелепо пытается соблюсти вежливость.

Поиски вымышленного лица, предлога, чтобы покинуть столовую, — такое поведение очень характерно для добросердечного и ранимого Блума. Эта сцена предваряет его действия в конце главы, когда он сталкивается с Бойланом и делает вид, будто ищет что-то в кармане, чтобы не встретиться с ним взглядом. В конце концов он закусывает сандвичем с сыром горгонзола и стаканом бургундского на Дьюк-лейн у Берна, где разговаривает с Длинным Носом, занятым, как и остальные, пересудами о Золотом кубке.

С благодарностью возвращаем, полностью переварив содержимое. Подобным же образом в библиотеке будет извергать блистательные литературные теории пес-бедолага Стивен. Но тень Бойлана и близящееся свидание, до которого остается всего два часа, вторгаются в эти мысли. Он притворяется, что не видит идущего Бойлана.

В конце этого эпизода вы отметите появление второстепенного персонажа, который пройдет через несколько глав как один из многих синхронизаторов в этой книге; синхронизаторами я называю людей или предметы, меняющееся местоположение которых отмечает ход времени в описываемый день.

Его неподвижное лицо слабо дрогнуло. Он неуверенно повернул голову. Палка, подрагивая, подалась влево. Где я и увидел его Бойлана. Возчик — у Джона Лонга. Я вас провожу через улицу. Вам нужно на Моулсворт-стрит? На самом деле он направляется на Клэр-стрит. Он осторожно коснулся острого локтя — затем взял мягкую ясновидящую руку, повел. Знает что я мужчина. Теперь первый поворот налево. Итак, около половины второго Блум сталкивается с миссис Брин; вскоре они видят безумного Фаррелла, размашисто шагающего мимо.

Перекусив у Берна, Блум отправляется в библиотеку. Именно здесь, на Доусон-стрит, он помогает слепому юноше перейти улицу, и тот продолжает свой путь на восток, в сторону Клэр-стрит. Тем временем Фаррелл, который, миновав Килдер-стрит, дошел до Меррион-сквер и повернул назад, сталкивается со слепым юношей.